3. Новосильцева. Исчезнувшая среди старообрядцев (окончание)

 Типичный дом сибирской старообрядческой семьи

 

С каждым днём Новосильцева засиживалась на солнце всё дольше, ощущая в груди летящую радость. Над цветами гудели отряды пчёл – семья держала дюжину ульев, только для себя – белый фабричный сахар считали вредным для здоровья. В небольшом пруду за пределами двора озабоченно переговаривались гуси. В свинарнике хрюкали шесть свиней, в коровнике  на рассвете требовали внимания три  громадные симментальские  коровы цвета кофе с молоком. К ним со всех ног мчалась  Гашка, растрёпанная со сна, или её старшая сестра Мария.  Ещё три дочери у Потаповых, но с ними Новосильцева не познакомилась, потому что жили они у мужей и только изредка приходили навестить родителей и помочь по хозяйству.

Мария и Гашка несли в хлев цинковые вёдра с тёплой водой и чистые полотенца – мыть коровам вымя перед дойкой. А оттуда тащили по ведру желтоватого молока – на кухню, к сепаратору, который вертела  Соломонида. Время от времени она зачерпывала сливки деревянной ложкой и придирчиво стряхивала – не слишком ли быстро стекают.

И сливки, и творог, и ряженка шли только на стол. Раньше Потаповы вывозили молочное на рынок, но чехи ограбили – увели четырёх коров и пятерых лошадей и почти всех овец. Из тридцати овец остались пять, к ним три коровы и три лошади – пожилые кобылы Мушка и Красотка и престарелый мерин Хитрец.

Оказывается, кержаки Потаповы до набега чехов держали и  небольшую ферму на берегу пруда, разводили диковинных для Сибири болотных выдр – нутрий. Но чехи и нутрий расхватали, правда, несколько  грызунов не дались им в руки, убежали.

– Так это я, значит,  с вашей зверюгой на реке столкнулась! – догадалась Новосильцева. – Она на меня напала. Значит, сбежала.

– И пусть. Страшные,  – призналась Гашка шёпотом. – Зубы у них  – жуть. Смотрит на тебя – счас так и кинется в морду, нос откусит. Тут я на чехов не в обиде. А вот токарню они разваляли – варнаки! Все станки украли, даже лестрическую машину! Станцию. Лектрическую.

– Электростанция? Откуда у вас может быть электростанция? – удивилась Новосильцева.

– Тятька и Никишка поставили. Зятья приходили помогать. Речка-от недалеко. Оне на колесо  мельничное  динаму наладили,   от неё лектричество крутилось. Станки токарные  вертело. Тятенька и зятья разную посуду точили, а мы  раскрашивали в узоры золотом и лаком. За нашей посудой даже из Самары купцы приезжали. А теперь – всё,  нет лектричества. Тятька свет лектрический  и в доме наладил, теперь при свечках да на керосине сидим.

Целый день до вечера по двору мелькали сарафаны Гашки и  семнадцатилетней Марии, которая после исчезновения Варвары панически боялась выходить на улицу, а при виде любого военного мундира пряталась в доме. Свой мундир Новосильцева теперь не надевала. Её переодели  в гашкин свежий, хоть и немного полинявший сарафан, в простую полотняную  сорочку. Отдала Гашка и свой белый плат, который всё время сползал Новосильцевой на затылок.

Зятья к Потаповым приезжали часто, нередко с жёнами. Они кланялись Новосильцевой издалека – в пояс, снимая картузы, но с разговорами не приставали, и она держала себя скромно, как и положено у старообрядцев. Наёмных работников у Потаповых не было.

В один из вечеров Абрам Иосифович неожиданно спросил Новосильцеву:

– Мёрзнешь в бане?

– Нет, не мёрзну… – почему-то испугалась она.

– Мёрзнешь. Холодеет, осень близко. В избу перейдёшь.  Оружье в дом не неси – грех.

 Пришлось Новосильцевой спрятать пистолет и патроны в бане, Никифор  устроил тайник.

 В светёлке она заняла маленькую комнату с единственным окном на деревенскую дорогу.  К общему столу Потаповы её всё-таки не сажали, еду  носила Гашка прямо в светёлку, в посуде для чужих.

 

Нигде в европейской России  Новосильцева не видела таких крестьянских домов, как у Потаповых. Уж  избой-то их дом точно не назвать. Срублен из вечной лиственницы, на два этажа. Восемь комнат, каменная подклеть, где можно ходить во весь рост. Дощатые полы окрашены дорогой фабричной краской. Стены изнутри оштукатурены, и на каждой – яркие, хоть и примитивные, картинки на деревенские сюжеты или сказочный орнамент.

К дому примыкали хозяйственные постройки – огромный  хлев, конюшня, сеновал, двухэтажный овин с печью для сушки снопов, овчарня. Крепкие стены, утеплённая крыша. Староверам нет нужды  брать скотину в дом  даже в сорокаградусные морозы, когда  трещат и раскалываются деревья. А в  сёлах европейской России крестьяне  даже при небольших морозах часто вынуждены заводить скотину в избу, превращая её в скотный двор.

Потаповы жили выселком.  Раздольное, названное чехами  Новой Прагой,  было в двух верстах, сплошь старообрядческое село. Рассказывала Гашка, что дом у Потаповых не самый лучший и хозяйство не самое большое. И всё равно, Новосильцева поражалась, насколько жизнь и быт старообрядцев отличались от жизни подавляющего большинства русских крестьян в Центральной и даже Южной России – в Малороссии с её чудесным мягким климатом и жирным чернозёмом. Но даже крестьяне-малороссы и мечтать не могли о таких громадных, удобных двухэтажных домах, а уж об электричестве и подавно.

Почти вся крестьянская Россия жила так же убого, тяжело и беспросветно, как и полтысячи лет назад, Особенно недоумевала Новосильцева, вспоминая крестьянство Малороссии, где не знали ни лютых морозов, когда земля промерзает на три метра вглубь, ни страшной летней жары континентального климата, ни беспощадного осенне-весеннего гнуса. И избы в благословенных южных краях почти все  с земляными полами, хаты сложены из самана – сырого глиняного кирпича, смешанного с соломой. Крыты тоже соломой, иногда камышом. У Потаповых дом был под железом,  в деревне – больше   под берёзовой дранкой, но есть даже черепичные крыши.

Что уж говорить о Псковщине, где крестьянин половину зимы кормит скотину сеном, а потом до весны – соломой с крыши.

 Или в Смоленских краях, где большинство крестьян ест хлеб «пушной» – пополам с мякиной, отчего крестьянские дети страдают  кишечными болезнями и многие умирают в раннем возрасте.

Или в Тульской губернии, где, как почти и по всей России, голод, точно по расписанию, повторяется один раз в пять лет, и трупы умерших, распухших от голода валяются по обочинам дорог. На этих же дорогах – полицейские или даже армейские заслоны  не пропускают голодающих в города, где люди ищут спасения от голодной смерти.

 Теперь Новосильцева поняла, что имел в виду Лев Толстой, когда говорил: для тульского крестьянина неурожай не тогда, когда не уродила рожь или пшеница. А когда не уродила лебеда! Ибо ядовитая лебеда для крестьянина – главный продукт, без которого нет хлеба. «На границе Ефремовского и Богородицкого уездов, – писал  Лев Толстой о голоде 1890-х годов, – положение худо.  Хлеб почти у всех с лебедой... Если наесться натощак одного хлеба, то вырвет. От кваса же, сделанного на муке с лебедой, люди шалеют».

В это время эшелоны и пароходы с превосходной русской пшеницей шли из крупных, в основном, помещичьих хозяйств на продажу в Европу. Россия, не способная справиться с регулярным и постоянным голодом, была самым крупным продавцом пшеницы и ржи. Голодающая Россия не только Европу заваливала дешёвым хлебом, она даже до Америки дотянулась, время от времени вызывая кризис на американском хлебном рынке. Излишки зерна помещики перегоняли в водку и продавали через густую сеть распивочных и еврейских шинков, спаивая русского мужика и выжимая из него последние гроши.

По крайней мере, три важнейших  причины достатка староверов и бедности большинства крестьян в России и Зауралье стали Новосильцевой ясны.

Главная -- морально-религиозная. Для старообрядца труд не  проклятие, не наказание Божье за первородный  грех Адама и Евы. И даже не способ существования. А прежде всего, исполнение важнейшей Божественной заповеди, возвышающей человека и открывающей ему путь к жизни вечной: Господь сам трудился шесть дней в неделю, на седьмой отдыхал. То же и  человеку заповедал. Труд – религия старообрядца, ежедневная молитва, связывающая с Богом, путь к спасению.

Помимо того, Потаповы вели хозяйство по науке. Рядом с книгами духовного содержания на полках у них стояли выпускаемые министерством земледелия брошюры  «В помощь аграрию» – о современных методах обработки почвы, о племенном животноводстве, о разведении пчёл, о садоводстве и огородничестве...

И ещё одно, огромное преимущество старообрядцев перед остальным православным крестьянством -  чисто экономическое.

По закону, ещё с екатерининских времён, старообрядцы платят все налоги в двойном размере. Но они не платят государству самый большой,  самый разорительный и губительный налог – налог водкой.

 

Крепкий алкоголь проник в Россию во времена Ивана Грозного, рецепт приготовления спирта из чистого зерна  подарили русским католические монахи. До этого тысячу лет Русь пила только слабоалкогольные напитки – медовуху, пиво, квас - и только по праздникам..

Поначалу спирт  использовался как врачебное средство и продавался только в аптеках. Но очень скоро выяснились его наркотические свойства. В массе своей русский человек, особенно с примесью финно-угорских генов, из-за физиологических особенностей организма  беззащитен перед крепким алкоголем. У большинства русских,  равно как у ирландцев, норвежцев и шотландцев и, особенно, финнов и эстонцев, печень не вырабатывает достаточно пептидов, разлагающих алкоголь на углекислоту и воду. Поэтому привыкание к алкоголю  быстрое и роковое -- часто непреодолимое. Пьющий по-чёрному мужик за шкалик  отдаст всё.

И сметливые бояре подсказали царю-батюшке Иоанну Васильевичу замечательный способ наполнять казну – «пьяными» деньгами. Тогда и появились первые «царёвы кабаки» с двуглавыми орлами на вывесках. Часто право торговать водкой казна продавала частникам. Те клялись не утаивать от власти доходы и на том целовали крест. Потому так и назывались  – целовальники. Правда, нередко откупщики обходились без целования креста, поскольку исповедали другую религию – чаще всего иудаизм.

Однако прошло не так много времени, и повальное отравление  народа натолкнулось на глухое, потом открытое и яростное сопротивление самого народа. Силу ему дала вера. Именно она в дониконианские времена спасала большинство податного населения от алкогольного самоистребления.

Дореформенная Русская православная церковь  сыграла огромную роль в спасении народа:  объявила употребление водки и табака смертными грехами.

Но в 17-м веке,  после раскола, новая церковь запреты водку и табак постепенно сняла. Пьянство стало возвращаться в русскую деревню, в казну опять  потекли лёгкие «пьяные» деньги.

Только староверы остались несокрушимо твёрдыми поборниками абсолютной трезвости. Полностью запретили себе крепкий алкоголь и табак. Пиво кое-где  варили – несколько раз в году, по праздникам.

 И даже  петровские реформы, которые сопровождались зверскими способами выкачивания денег из податных, не смогли превратить Россию в страну алкоголиков. А государственное  преследование старообрядцев только укрепило их дух и традиционный, не оскверняемый водкой и табаком образ жизни.

Старообрядца легко узнать в толпе: мужчины высокие. сильные. Даже у седобородых моложавые лица. Женщины им под стать, в большинстве красивые, легко рожают, младенцев вскармливают до года исключительно грудным молоком. В «мирской» же крестьянской России детей отлучают от груди очень скоро, максимум через месяц – мать должна работать на барина, как правило, четыре-шесть дней в неделю. Молоко у неё сгорает, основной пищей младенца становится жёваный хлеб, здоровье  народа губится с младенчества. Потому-то большинство крестьян в России – низкорослые, худые, с гнилыми зубами, нередко с признаками кретинизма.

И всё же долго царская власть не решалась сделать пьяные деньги главным поступлением в казну. Вплоть до восшествия на престол  Николая Второго. В недобрый час царь назначил главой правительства будущего графа Сергея Витте, которому не давал покоя реформаторский зуд.

Сергей Юльевич Витте остался в истории не только графом «Полусахалинским» – так его прозвали, когда в Портсмуте на переговорах с японцами по итогам войны Витте Юльевич неожиданно сделал японскому императору подарок – южную половину острова Сахалин, богатую углём, нефтью и другими сокровищами недр. Японцы были поражены - поначалу они и не заикались о Сахалине.

Но прежде всего, Витте прославился своей «золотой реформой». Смысл её был в привязке бумажных денег к золотому эквиваленту. В любом банке ассигнации свободно менялись на золото. То есть рубль стал конвертируемым, не просто свободным в обороте, а суперсвободным. До сих пор лукавцы от экономики считают «золотую» реформу Витте образцом государственной мудрости. Как же, рубль стал котироваться во всех зарубежных банках! Но твёрдая валюта при незащищённом внутреннем рынке  всегда открывает путь к интервенции и к относительно мирному захвату страны иностранцами - к массовому импорту товаров и капитала. И к удушению собственной промышленности.

Внутренний рынок Российской империи  широко распахнулся для завоевателей.  Большая часть заводов и фабрик, крупные сельскохозяйственных производства были собственностью иностранцев, которые вывозили огромные доходы за рубеж. А свободный обмен рубля на золото  в итоге обернулся тем, чего и следовало ожидать -  золото мощной рекой и так же свободно потекло из России.

К началу 1915 году покупательная способность рубля катастрофически упала, золотой рубль на чёрном рынке  сначала шёл  за 20 рублей ассигнациями, потом за 200, скоро реальная стоимость казначейских билетов  опустилась до 30 копеек за рубль. Золотая, серебряная и даже медная  монета совсем исчезла из оборота. Но и бумажных денег не хватало, экономика была обескровлена.

И тогда правительство  бросилось выпускать бумажные деньги в огромных объёмах, без ограничений, чем спровоцировало чудовищную инфляцию и безумный рост цен – уже в 1916 году Петроград голодал.  Дошло до того, что взамен металлических денег Госбанк и казначейства постановили использовать почтовые марки,  на которых печатали: «Имеют хождение наравне с разменной серебряной монетой».

 

 

От фальсификаций  марки защищены не были. Поэтому не только в провинции, но  даже в столице, под носом у Департамента полиции, частные типографии тайно печатали деньги-марки сколько душа пожелает.

Мало того, фальшивые русские марки стала выпускать Германия. Правда, в  качестве оружия информационной войны. На оборотной стороне фальшивой марки немцы

 

 

 

печатали: «Имеет хождение наравне с банкротом серебряной монеты».

 

В разгар войны  финансовая система империи  рухнула, утянув  за собой всю экономику[1] - промышленность, сельское хозяйство, транспорт. Таким оказался отдаленный результат гениальной «золотой» реформы.

Однако самой важной реформой графа Витте стала не «золотая», а алкогольная.

Именно он воскресил  «пьяный» бюджет в полном объёме. Была введена монополия государства на продажу крепких напитков. Отныне все доходы от водки в виде акцизов, прямых и косвенных налогов пошли в казну. Царской власти стало очень выгодно истреблять собственное население.

Неожиданно  Россия, прежде всего, крестьянская, ответила на «пьяную» реформу мощными протестами. Не только деревни, крестьянские общины, а даже целые уезды добровольно отказывались от употребления водки, и полностью запрещали её продажу на своих территориях.

 Власть ответила жестокими репрессиями –  арестами, массовыми порками населения. Пороли всех без разбору – вплоть до  стариков,  женщин и детей и даже священников. Самых активных вешали без суда и следствия.

Народное сопротивление было подавлено.  И только старообрядцы, как всегда, устояли перед очередными зверствами царской власти. Хотя и в их среде начался процесс «обмирщения» – некоторые, в основном, столичные богачи, понемногу приобщались к мирским обычаям - к европейскому платью, пили вино и даже курили. И всё равно, в массе своей староверы остались носителями лучших качеств русского народа  – религиозного трудолюбия и здорового образа жизни. Мало того, старообрядцы стали хранителями русского генофонда - строжайше запрещались браки между родственниками, вплоть до восьмого колена. В отличие от династических и аристократических семейств, где в ходу браки между двоюродными братьями и сёстрами, хотя даже Русская православная церковь такие браки запрещала. Впрочем, запреты не спасли династию от нарастающего кретинизма.

-- Неужели у вас и бедных нет? И нищих? - спрашивала Новосильцева. 

– Не-е, бедные у нас бывают, я слыхала от людей,  – отвечала Гашка. – Сама не видела. А про нищих ничего не знаю. 

– А воровство? 

– Попадаются. Так с крадунами у нас быстро!

– Руки отрубаете? 

– Ещё чего!  – возмутилась Гашка. – Верно, у вас, у московских, отрубают. У нас по-другому.

– Как же?

– Попадётся кто на воровстве, тогда собирают всю деревню. Каждый подходит и говорит вору: «Отрекаюсь от тебя, злодей, навечно!» Потом, коли возраст у крадуна подходящий, сдаём его вашему царю в солдаты. А ежели возраст не подходит, староста пишет бумагу царскому начальству, вся деревня её подписывает.   И по той бумаге вора ссылают на край Сибири, а то и дальше – на Сахалин. Так  всегда делали, –  уточнила Гашка. – Теперь не знаю как. Нонче другие напасти вылезли из преисподней - чехи, белые, зелёные всякие…

– А красные? 

– Красных у нас нету. У нас - партизаны, свои, – шёпотом сказала Гашка. – В других краях, слыхать, есть и красные партизаны. Про наши не скажу.

– А что Варвара?

– Ищем. Никеша с Серёнькой ищут. Какую неделю, да толку-то...

 

И ещё один важный вывод сделала Новосильцева из своих наблюдений.

«Мирские» русские, в массе своей,  – народ со слабым чувством национального единства.  У старообрядцев, наоборот, необычайно сильны солидарность, взаимовыручка и доверие друг к другу. Как у евреев, а, может, и посильнее. Но, в отличие от евреев, давать деньги в рост староверы считают непростительным грехом. В делах со своими  обходятся без письменных договоров и  обязательств, несмотря на поголовную грамотность.  Всё на честном слове. Обмануть своего или украсть старообрядец может только раз в жизни. 

 

Постепенно Новосильцева втягивалась в хозяйственные работы на подворье. Сначала ей доверили собирать яйца в курятнике, потом давать лошадям сено и овёс, гонять гусей на выпас. Скоро Гашка научила её доить корову, и Новосильцева была в восторге, когда надоила первое своё ведро.

Вскоре Гашка и Мария наладились квасить капусту. Пришла помогать  старшая сестра Акулина, беременная на седьмом месяце. Позвали и Новосильцеву.

– Все в округе капусту тяпками рубят.  А Тятька вона что наладил, – сообщила Гашка, показывая специальный лоток с косыми ножами.

Чуть оробев, Новосильцева взяла небольшой кочан, положила в лоток. Осторожно  провела захрустевшим кочаном по ножам – в бочку посыпались тонкие полоски, запахло капустным соком. Руки задачу поняли, Новосильцева осмелела – и капуста затрещала.

 

 Семья ржевского старообрядца В. Селиванова на заготовке капусты

 

К вечеру  наготовили четыре больших бочки. Нашинковали моркови, антоновских яблок, ещё накидали в каждую бочку клюквы и брусники, засыпали каменной солью, перемешали.

Отдыхать сели на лавку у клумбы. На закате цветы пахли особенно сильно.

– И не сказать, что ты из барских, – заметила беременная Акулина. – Сноровистая, умеешь.

– Я мало что умею, – скромно ответила довольная собой Новосильцева, не в силах пошевелиться от усталости. – Но учусь быстро.

– Из пистоля палить? – ехидно поинтересовалась Гашка.

– Ещё сестрой милосердия служила, когда  в Германии жила, - невозмутимо продолжила Новосильцева. -  Авто поведу, коня оседлаю. Даже в монахинях побывала.

– Да какая с тебя монашка! – возмутилась Гашка, вытаращив глаза. – Монашка с пистолем, знат? Ну, вы, московские!..

– Споём, что ль? – перебила её  Мария. – Гашка, зачинай! Нашу, про батюшку Аввакума.

Гашка кивнула, помолчала, собираясь, и  тоненько, чуть дрожащим, но чистым и наполненным  голосом  завела:

 

В Даурии дикой пустынной

Отряд воеводы идёт,

В отряде том поступью чинной

Великий страдалец бредёт.

 

Вторым голосом вступили Акулина и Мария:

 

Вот стонет жена, голодая,

И силы кидают её,

И дети к ней жмутся, рыдая,

Пеняет она на житьё:

 

«Петрович, как долго ль за правду

Изгнание будем нести?

Ужели не встретим отраду

И долго ли будем брести…?»

 

«До самыя, Марковна, смерти», —

Сказал ей Аввакум-борец, —

«До самыя, Марковна, смерти,

Когда мой наступит конец».

 

И ветер в Даурии дикой

Унылую песню поёт,

И отзвуки речи великой

В Россию он смело несёт.

 

– Хорошо, – выдохнула Новосильцева.

Все замолчали и слушали вечернюю разливистую песню дрозда-пересмешника.

– О! –  Акулина замерла,  прислушиваясь к своему животу. – Пяткой бьёт, – и улыбнулась. – Надоело, знать, тёмно ему.

– Мальчика ждёшь?

– Он, – согласилась Акулина. – Девка так пяткой не бьёт.

– Коли живот круглый – значит, девка, – со знанием дела сообщила Гашка. – А у неё, вишь, жёлудем.

– Да… – в раздумье произнесла Новосильцева. – Вы живете не так, как в остальной России. Всё добротно, надёжно, а главное, чисто. Даже удобства при доме, в тепле.

– А ты попробуй с голой ж…ой – да на мороз, да в метель! Забудешь, зачем в нужник выскакивала! – захохотала Гашка.

– Даже в иных европейских краях  простой народ живёт кое-где, как в хлеву. Те же чухонцы. Где обитает, там и гадит, может у себя под окном. Я жила там, знаю, видела. Иные даже выгребные ямы не копают.

Гашка ухмыльнулась – свысока, а Мария заметила:

– У  многих наших тоже скворечня нужная в хлеву или на дворе. Это тятька выдумал каналезею выкопать, да подале от реки. Два лета строили. Чистота – самое для жизни важное.

– О-о-о, бесы грязь очень любят! – заявила всезнающая Гашка. – Так прячутся в ней, что век не увидишь. Особливо на руках грязных. И в посуде. Ты думаешь, миска там, или горшок, иль чугунок просто немытые стоят. Нет, в них уже бесы спрятались, тебя дожидаются. Откроешь рот – так в тебя, в нутро бесы и запрыгнут. А ты потом: «Ой, живот болит! Ой, болячка моровая, знобуха, огневица прицепилась, вся горю! Летячка всю рожу порыла! Спаси, Наумовна!»

– Вот оно как! – поразилась Новосильцева, которой только что в двух словах преподали основы микробиологии и гигиены. - Учёные люди то же самое говорят. Только другими словами.

– Нравится у нас? – усмехнулась  Гашка.

– Нравится, –  призналась Новосильцева.

– Так оставайся  насовсем! Ты девка толковая, без московских глупостей, работы не боишься, научаешься быстро. Зачем тебе война? Окрестим тебя по нашему закону, жениха  подыщем, чтоб работящий был,  в вере крепкий и чтоб жалел тебя.

– Ах, Гашенька, родная… – едва не расплакалась Новосильцева. – Может, и осталась бы. Только не одна я. Муж у меня пропал.

– Чехи схватили?

– Они. Искать буду.

– Да справишься ли?

– Должна. По-другому никак.

Скрипнула дверь токарной мастерской, вышел Никифор, подмышкой держал гармонь-тальянку. Она переливалась в лучах вечернего солнца темно-вишнёвым  перламутром. Постоял, раздумывая. Неторопливо и даже торжественно подошёл.

– Сшил? – встрепенулась Гашка.

– И сшил, и склеил, – внушительно ответил брат. – Подвинься.

 Сел на скамью,  растянул мехи, ловко перебрал клавиши, встряхнул головой. Гармонь была не в сборе – один колокольчик оторван.

– Чехи гармошку грабили, – пояснила Новосильцевой Гашка. – А он не дал. Чех тянет,  Никишка не отпускает, крепко стоит. Тут гармонь – раз! – и надвое.  Чех плюнул и отстал. Будешь играть? – спросила брата.

– Дома тятька? Вернулся из города?  – озабоченно спросил парень.

– Нет ещё. Чтой-от задержался.

– Тогда сыграю. Новая песня! – громко объявил он. – Вчера слыхал в одном селе, у мирских.

– Зачем нам мирские песни? – возразила Мария.

– А ты послухай. Хорошая. Про нас поют, про народ простой.

Упёрся подбородком в гармонь, сделал несколько звонких аккордов, и запел с пронзительной тоской:

 

Отец мой был природный пахарь,
            А я работал вместе с ним.

Отца убили злые чехи,
            А мать живьём в костре сожгли.

 

Сестру родную в плен забрали,
            А я остался сиротой.

Не спал три дня, не спал три ночи,
            Сестру из плена выручал.

 

И на четвёрту постарался,
             Сестру из плена я украл.

 С сестрой мы в лодочку садились

             И тихо плыли по реке.

 

Но вдруг кусты зашевелились,
             Раздался выстрел роковой.

 То чех пустил злодейску пулю,
            Убил красавицу сестру.

Сестра из лодочки упала,
             Остался мальчик я один.

 

Взойду я на гору крутую
            И посмотрю на край родной.

Горит село, горит родное,
            Горит вся родина моя!

 

Но тут загремели железом колёса телеги – во двор въехал Абрам Иосифович.

– Ой, тять  приехал, – вскрикнула Гашка.

Поперхнувшись, Никишка торопливо сжал меха взревевшей гармони и вскочил. Все встали и поклонились отцу в пояс.

– Доброго вечера, батюшка!

Новосильцева тоже поклонилась.

Остановив тяжело дышащую лошадь, Абрам Иосифович медленно слез с телеги, бросил в неё вожжи и оглядел всех.

– И вам доброго, – хмуро сказал он. – Праздник-от какой? А я и не знал. Чего распелись?

– Дак Никишка гармонь стачал! – как всегда, смело ответила Гашка. – Вот пробовали.

– Пробовать – не голосить во всю ивановскую. Пошто гулянку затеяли? Твои вопли, Гашка, за три версты слыхать.

– А если весело? – задрала нос Гашка.

– Так с чего бы?

– Вот, нашинковали целу гору. Дуня тоже научилась. Гуляли, потому как  работа сработалась.

– Гору, знат? – усомнился отец. – То гора называется? Тебе в пляс пуститься осталось.

– А чего-сь? – с вызовом прищурилась Гашка. – После хорошей работы и поплясать.

– После хорошей на пляски не тянет, –  усмехнулся Потапов. И обратился к  Новосильцевой, словно искал сочувствия. – Вся в бабку свою. Такая же была. Татарка, одно слово.

– Ваша мать татаркой была? – удивилась Новосильцева.

– Тёща, Соломониды родительница. Как окрестилась, строже всех стала в вере. Зато как  разговеется – не удержать. И петь, и плясать, и всякие шутки шутить. Ты думаш, откуда мои шалопуты глаза синие взяли? От неё, от татарки. Ну да мы не по крови – по вере на людей  смотрим. Так, Никишка! – приказал он. – Распряги, и, как выводишь Красотку, чтоб поостыла,  напоишь, почистишь, а потом и овса задашь.

– Зачем Красотку гнал, тятя? – поинтересовался Никифор и взял лошадь под уздцы.

Красотка роняла с губ пену, на боках и подмышками у неё темнели пятна пота. Лошадь  встряхивала гривой, звенела удилами и не могла отдышаться.

– Всё-то тебе знать надо, – проворчал Абрам Иосифович. – Сказано: не любопытствуй всуе, нос до земли отрастёт.

Он взял с телеги большой бумажный свёрток, обмотанный бечёвкой, и газету, сложенную вчетверо.  Никифор повёл лошадь за дом, на конюшню.  Отец, мельком глянув на бочки с капустой,  приказал вполголоса:

– Евдоксья! – и указал кивком на дом.

В прихожей Абрам Иосифович стащил с себя сапоги, влез в мохнатые пантуфли из медвежьего меха, стёртые по краям.  Новосильцева сбросила лапти, осталась босиком.

Потапов положил свёрток на стол, аккуратно развязал бечёвку, смотал в клубок, сунул её  в ящик хозяйственного шкафа и только после этого развернул бумагу.

– Оно? – спросил.

В свёртке оказалось тёмно-серое платье с пелериной, белый передник с красным крестом на груди и белый плат, похожий на старообрядческий, с красным крестом во лбу.

– Будто и не ношено, – оценила Новосильцева.

– Стал бы я у чужих ношено для тебя брать! – хмыкнул Потапов. – Не надёвано ни разу. Такое ли надоть?

– Такое, спаси Бог. Только…

– Что только?

– Платье и передник – те, что надо, Крестовоздвиженской общины сестёр милосердия. А плат – Кауфманской, графини Бобриковой.

– И что тогда? – озабоченно спросил Абрам Иосифович.

– А ничего, собственно. И те, и другие общины были мобилизованы, многие сёстры погибли на фронте. И общин тех, думаю, уже нет.  Мне важнее документ.

– Есть документ, – довольно сообщил Абрам Иосифович.

И положил на стол серую картонную книжечку – удостоверение  на имя Марии Свиридовой, уроженки Череповца, сестры милосердия Крестовоздвиженской общины. Всё, как полагается – печать, неразборчивая подпись. Фотография, правда, мутновата – переснята с паспорта Свиридовой, но для такого удостоверения сойдёт вполне.

– Вот ещё.

Потапов достал из кармана пиджака картонную коробочку и открыл. Янтарно блеснули плотно уставленные патроны для браунинга.

– От души благодарю, Абрам Иосифович, спаси вас Бог, родной. Век ваша должница.

– Век?  – переспросил Потапов, чуть усмехнувшись. – Долго же мне ждать.

– Ой, простите, это я так, к слову, – спохватилась Новосильцева. – Сколько с меня?

– За все на круг выходит сто пятнадцать тысяч, сибирками. Документ дорого вышел, зато быстро. Найдётся?

– Есть, сейчас принесу.

– А то можешь половину, – подумав, сказал Потапов. – Остальное – до лучших времён.

– Когда-то они ещё настанут, лучшие времена! – вздохнула Новосильцева. – И доживём ли? Есть и царские.

–  Царскими – пятьсот рублёв.

–  Может, лучше золотом? Империалами. Сколько это?

– Золотом?  Дай-ка сочту… Два империала по семь пятьдесят  как раз. 

– Сию минуту! – заторопилась Новосильцева.

– Погодь, постой, Евдоксья, – остановил её Потапов. – Золотом – да, хорошо. Только, чай,  оно тебе сейчас нужнее будет. Мы-то на своей земле, в своём дому. А как у тебя повернётся – кто знат?

– Спасибо. Сей же час…

– Ещё постой. Не сказал главного. Так поспешал, что Красотку запарил. Ищут тебя. Чехи.

 Она замерла.

– Но откуда?..

– Оттуда… – вздохнул Абрам Иосифович. – Я на Серёньку грешу. Не то, чтобы  по своей воле, а сдуру болтнул где-то.  Большая у них злоба на тебя. Всё вокруг обыскали, только до нас не дошли. Могут и сегодня  налететь.  Сведения верные. Так что в дому больше нельзя.

– Хорошо… Я поняла, – тихо произнесла Новосильцева. – Сегодня же уйду. Как стемнеет.

– Не спеши, девка. Другое скажу.

– И… что?

– Скажу, скажу.  Живо собирай вещички. И те, что в бане прячешь, захвати,  – прищурился Абрам Иосифович.

Через четверть часа она снова была в сенях, уже переодетая в сестринское. На ремне через плечо – небольшой кожаный кофр, подарок Никифора. 

– В другом месте тебя спрячу, – сказал Потапов. – В подклети. Есть там потайная норка. Ни одна собака не сыщет.

Он поднял ковровый половик.

– Что видишь?

Она внимательно осмотрела  блестящие жёлтые доски.

– Ничего.

– Стало быть, хорошо сделано, – удовлетворённо заявил Потапов.

Он нажал на половицу – приподнялась квадратная крышка люка.

– Никто не знает. Только Соломонида и Никифор. Ты – четвертая. Принеси-ка, – он указал на свечу в медном подсвечнике на комоде.

Когда спустились в прохладную и сухую подклеть, Абрам зажёг свечу. Огонёк затрепетал и ушёл в сторону.

– Здесь есть другой  выход, – отметила Новосильцева. – Сквозит.

– А ты не дура городская,  – похвалил  Потапов. – За мной.

Пробираясь между ящиками, бочкам и  ларями, они оказались в небольшой комнатке. Потапов поднял свечу и осветил крохотный столик с керосиновой лампой и лавку у стены. Зажёг лампу и погасил свечу.

– Выход, – указал Потапов на лаз с деревянной крепью. – Отсюда –  в лес, к реке. Сажен двести. А там и до вокзала недалече.

– Пролезу ли? – засомневалась Новосильцева.

– Так я-от пролез! Вчера и проверял, будто почуял…  А можа и не понадобится. Можа только отсидишься… Как Бог даст.

Он вздохнул и сказал тихо:

– Ну, будем прощаться. Что ни станет там, наверху, не выходи. Ни в коем разе.

– А деньги? Вот, – она открыла кофр.

– Потом, потом,  – отмахнулся Абрам Иосифович. –  Сказано же – до лучших времён. Выгонят красные всю погань, приходи, сочтёмся. И так, просто, приходи. Будем ждать.

– Я… я даже не знаю… – тихо произнесла Новосильцева, чувствуя подступивший острый комок в  горле и близкие слёзы.

– Ну-ну, не кисни, не ко времени!

– Абрам Иосифович, – она обняла его и поцеловала в волосатую щеку. Потом неожиданно для себя самой схватила его загорелую, тяжёлую руку и тоже поцеловала.

– Да ты что творишь? – прикрикнул Потапов. – Совсем с разума девка съехала… Мужицку руку лобызать! 

– Абрам Иосифович… – начала Новосильцева.

– Тихо, девка! – вдруг шёпотом приказал Потапов. – Слушай!

Сверху издалека донеслось глухое рычание автомобильного мотора, звонко заржали лошади – чужие. Своих узнавать по голосам  Новосильцева научилась .

– Всё! – заторопился Потапов. – Спаси тебя, Господь! – и перекрестил Новосильцеву. – Ни в коем разе наверх не выходить! – повторил он.

И неожиданно погладил её по голове.

– Прощевай! Хорошая ты девка, хоть из господ. Пришлась нам.

Когда Потапов исчез, Новосильцева достала из коробки четырнадцать патронов. Остро отточенной стальной шпилькой для волос сделала на конце каждой пули насечку крест-накрест, превратив их в разрывные. И принялась заряжать обойму, одновременно прислушиваясь.

Сначала сверху доносились невнятные голоса – чехи спрашивали Потапова, он отвечал. Потом крик:

– Wo ist deine rote Bolschewikenhure? Zeige sie, oder deine Familie erschissen wird[2]! Давай красную суку, будем всю семью твою здесь пиф-паф!

– Я ж вам в который раз, ваше благородие! – срывающимся голосом убеждал Потапов. – Нет её в избе, была – правда, была, не совру! Хворая была, ночевала – мы ж не знали, что вы её искать почнёте! А нонче нет её  в дому!

– Все у двор! У двор, in den Hof [3] все пошли! – закричали чехи. – Быстро-быстро, давай-давай!

Послышались торопливые шаги в сенях, потом топот подкованных сапог. Загремела, затрещала мебель. Послышался звон разбитой посуды.

– Где она? Где она? Стреляем тебя и всю семью твою!

Новосильцева почувствовала, как по спине потекли холодные струйки. «Придётся выходить», решила она.

Потом сапоги застучали по лесенке в светёлку, и наверху загремела мебель – очевидно, опрокинули кровать и комод.

Новосильцева загнала обойму в рукоятку пистолета и сняла с предохранителя.

Сверху послышались истошные крики:

– Вонявка! Тут вонявка[4]!

Значит, нашли её флакон с остатком французских духов. Их Новосильцева оставила специально для Гашки – та млела каждый раз от аромата, но попросить для себя не осмеливалась.

červené prostituce zde![5]

Чехи протопали по лестнице  на первый этаж, ещё что-то там разбили и потопали на двор.

Новосильцева быстро прикрутила фитиль керосиновой лампы, оставив крохотный огонёк, и кинулась к лестнице.

И тут оказалось, что люк наружу не открывается. После нескольких неудачных попыток, Новосильцева догадалась: мешает ковровый половик.

Сосредоточившись и увидев внутренним зрением, как половик поднимается и освобождает люк, Новосильцева выбрала на лестнице наилучшую точку опоры для ног. Упёрлась в люк обеими руками и головой, напряглась изо всех сил. И в тот момент, когда люк медленно поднялся, во дворе послышались крики, потом грянул винтовочный залп. За ним несколько пистолетных выстрелов – Новосильцева насчитала шесть. Контрольные.

 

Она выбралась наружу и бросилась к окну. У крыльца четверо солдат и офицер молча наблюдали, как двое легионеров обшаривают убитых Потаповых. Здесь они были все, лежали головами к дому – Абрам, Соломонида, Никифор, беременная  Акулина, Мария  и Гашка.

Выбив локтем оконное стекло, Новосильцева крикнула:

– Tak jsem přišla! Hledáte mě? Je to tak?[6]

Чехи даже не успели понять, что им крикнула из разбитого окна красотка с неподвижно-мраморным, до жути, лицом. Она ни разу не промахнулась и остановилась, лишь когда затвор пистолета застыл в заднем положении – кончились патроны.

Новосильцева  внимательно оглядела из окна двор – что-то ей не понравилось. А, вот что – четыре лошади привязаны к воротам и к скамье перед клумбой, однако автомобиля нет. Она собралась выйти, но услышала звук мотора издалека – автомобиль приближался к дому.

Новосильцева перевела дух, подавила комок в горле и вернулась обратно в подклеть, в потаённую комнату.

Здесь она сидела несколько часов, не шевелясь и ни о чём не думая. Когда, по её ощущению, наступил рассвет, выбралась через лаз и оказалась на берегу реки – точно посреди густого ивняка, в котором был скрыт выход.

 

На вокзал станции Раздольная она пришла в половине шестого утра и удивилась: уже в этот час на вокзале полно народа, в основном, штатские, многие с детьми – беженцы, стало быть. Мелькали в толпе и военные, несколько крестьян и священников. Толпа была разделена на две очереди – к билетной кассе и к выходу на перрон, где у турникета на контроле стояли двое солдат, русский и чешский.

Кассовое окошко закрыто и заперто снаружи на решётку, на ней висело объявление: «Билетов нет и не будет».

Новосильцева огляделась. Отметила неподалёку усатого носильщика с дореволюционной бляхой на груди. Тот сидел на своей тележке и скручивал махорочную «козью ножку».

– А что, отец, – подошла к нему Новосильцева. – Поезд на Омск скоро?

– Поезд… – хмыкнул носильщик. – Тебе, сестрица, поезд? Что, так нужно ехать?

– Очень  нужно, уважаемый. Полгода с фронта добираюсь.

Носильщик лизнул край газетной бумажки с завёрнутой в неё  махоркой, склеил. Чиркнул спичкой о колено, закурил. Новосильцева терпеливо ждала.

– Поезд, он – да, быть должóн, – наконец сказал носильщик. – Телеграмма диспетчерская уже была.

– Скоро ли будет?

– Может, через полчаса. Али задержится. Сама знаешь, как оно сегодня.

– И классные вагоны в нём есть?

Попыхтев цигаркой, носильщик прищурился:

– А коль и есть, тебе-то что? Билетов всё одно нету. Давно расхватали.

– Что же тогда хвост на перрон стоит? Все безбилетники? Или с билетами?

– А ты что думаш?

– Я – ничего.  Но стоят же люди, ждут.

– Чуда небесного ждут. У одного-другого, может, и есть места. Остальные готовы хоть на крыше ехать. Они  даже ночуют здесь, на вокзале, с детьми. Только зря, не дождутся. Видишь? – он кивнул в сторону турникета.

К турникету подошёл чешский офицер, рассеянно глянул на очередь, которая под его взглядом тревожно шевельнулась, и заговорил с солдатами.

– Мимо таких никто без плацкарты не проскочит, – заявил носильщик.

Новосильцева подступила ближе и тихо спросила:

– Сколько возьмёшь за карту в первый класс?

Носильщик усмехнулся.

– Ничего не возьму, потому как я не кассир. Да и нет билетов, сказано тебе!

– Знаю. Читала. В окошке  билетов нет.

И, глянув по сторонам, шепнула: